И все это — первая секунда.
Взлетаем на палубу. Не вылезет ли снизу кто-то еще?
Шварц, Рябой — у пушек, сделав «контрольные» в голову «своим» фрицам. Крутят на берег, поскольку главная опасность сейчас от поста. Брюс — на мостик с «Винторезом», успев проконтролировать тех двоих. Я — приоткрыв люк в машинное, кидаю внутрь световую гранату и плотно захлопываю; Василий проделывает то же с кубриком. Как позже выяснилось, напрасно, поскольку в кубрике никого не оказалось, а вот в машинном мы обнаружили двух оглушенных немцев.
Пять секунд — и катер полностью наш. Боеспособного противника в пределах видимости нет.
Двоих из машинного вытащили на палубу. Качественно связали — руки за спиной, свободный конец петлей на шею — и сунули в кубрик, который до того осмотрели на предмет наличия оружия или чего-то подобного. Жмуров («двухсотые» это лишь наши, а враг — это «тушки», или «жмуры») отправили за борт. Гильзы от «бесшумок» — тоже.
Минута. Зачистка и контроль завершены.
По большому счету нам крупно повезло в том, что у немцев было слишком мало времени для оценки ситуации и принятия решения. Увидев нас издали или услышав мотор, кто-то бдительный мог бы сопоставить дым на аэродроме, видный даже отсюда, и странных пассажиров баркаса. А они действовали по уже привычной, заведенной программе «стрижка овец», даже не задумавшись, что вместо овечек могут попасться волчары-людоеды. На Восточном фронте тот же немецкий летеха, уже знающий, что такое партизаны, вел бы себя иначе. Например, спешно вооружил бы всех своих (было чем — мы нашли на катере еще «эмгач» тридцать четвертый и семь маузеровских винтовок в оружейке), заставил бы подойти под наведенными стволами, и не самим прыгать для досмотра, а нам подниматься на катер по одному. Мы бы и тогда справились — ну не могли их матросы быть обученными, как правильно контролировать группу, и уж точно не владели боевой рукопашкой. А у нас не только ножи попрятаны при себе, но и «пэбэшки». Так что для немцев кончилось бы все так же, но и у нас вполне могли быть «трехсотые» и даже кто-то «двухсотый»! Ты привык к тихой оккупированной стране, морячок — к усмиренной стране, где не смеют поднять руку на немца, зато полно овец, которых подобает стричь, а не резать без дела. Потому ты не знал, когда надо спрашивать документ, а когда сразу стрелять на поражение. Не умел определить, кто перед тобой, овечка или волк. Вот и повел себя, как мент с Невского, вдруг оказавшись в чеченских горах. По правилам другой войны.
Кстати, а в каком ты был чине? Это у нас на таком кораблике летеха в самый раз, но у немцев в ту войну, Саныч говорил, на лодках «тип семь», на должности аналогичной нашему командиру БЧ мог быть не офицер. Или дойчи столько лодок наштамповали, что просто не успевали обеспечить их нормальным комсоставом, ну, как наши перед войной летчиков сержантами выпускали? А в надводном флоте было иначе? Блин, поспешили тушки за борт выкинуть — нет, из карманов все выгребли, как положено, но я-то по-немецки не шпрехаю, вот английский — да, в совершенстве. Какие у дохлого знаки различия были? Китель, не форменка — значит, точно не матрос, но, может, унтер?
Вот не помню штатного расписания таких вот «единиц». А ведь тут не все! Это — раумбот, формально моторный тральщик, но у немцев фактически «охотник», рабочая лошадка. Так, еще раз вспомнить Сан Саныча: два «эрликона» — значит, ранняя модель, до типа «R-17», 120 тонн, 21 узел, экипаж 17 человек! Минус десять — где еще семеро? На посту, ножки размять решили — значит, сейчас заявятся обратно.
Не зная, что случилось. Ну-ну!
У пленных спросить? Да, а как наши Свенссоны с хозяевами объяснялись? Что, немцы все норвежский выучили? Скорее уж они за два года поднахватались. Иначе как бы, как сами признались, сигареты на рыбу у немецких матросов выменивали?
Оглядываюсь. Свенссоны, похоже, так и сидят с открытыми ртами — впечатлились по самое не могу!
— Эй! — машу рукой хозяину. — А ну, быстро сюда!
Он осторожно поднимается на палубу. Боязливо обходит кровь, стараясь не испачкать сапоги.
— По-немецки понимаешь?
Он кивает. Зову Василия, и спускаемся в кубрик. Свенссон идет как овечка. Вид у него такой, словно это его сейчас будут подвергать экспресс-допросу в походно-полевых условиях, с применением всяких неприятных средств.
Так. Немцы уже очухались. Но если один лежит смирно, в том же положении, и в глазах его страх, то второй, похоже, извертелся, пытаясь освободиться. Что же — поиграем в хорошего и плохого копа в едином лице. Трогаю веревки на смирном, говорю довольным тоном: «Гут». Затем подхожу ко второму, неодобрительно качаю головой, кидаю зло: «Нихт гут», — и качественно бью его в живот. И еще, и еще — по печени, по почкам, под ребра. Не из зверства — а чтоб второй видел, что будет за нелояльность.
Отхожу, оцениваю. «Тихого» немца, похоже, проняло — смотрит с откровенным ужасом. Свенссон, впрочем, тоже. Вздергиваю «тихого», вынимаю кляп, сажаю так, чтобы он не мог видеть второго (по идее, надо бы порознь допрашивать — так где?). Достаю нож, касаюсь кончиком лица немца, отвожу ему веко, будто собираюсь вынуть ему глаз. Немец визжит, как свинья, — тьфу, обмочился, сволочь!
— Спроси, сколько их тут? Кто командир? Где остальные? Зачем зашли на пост?
Да, прав был Лаврентий Палыч, что битие определяет признание! Я тоже оказался прав — их было семнадцать, командир — лейтенант Фольтке. Находились в патруле, близ Киркенеса, вдруг пропала радиосвязь. Лейтенант заподозрил поломку рации и, чтобы не подставлять своего радиста, а заодно и себя, решил послать сообщение с берегового поста со своими позывными. Сейчас там должен быть на смене какой-то лейтенантов знакомец, он прикроет. Нет, обычное сообщение, по распорядку. С лейтенантом пошли все, кто хотел ноги размять — шестеро. За старшего остался обер-маат Баер. Ушедшие должны вернуться, лейтенант сказал, максимум через полчаса, как только отправят депешу. А когда они пришли — да только четверть часа прошло…